Культура
Искусство
Языки
Языкознание
Вычислительная техника
Информатика
Экономика
Финансы
Психология
Биология
Сельское хозяйство
Ветеринария
Медицина
Юриспруденция
Право
История
Физика
Экология
Этика
Промышленность
Энергетика
Связь
Автоматика
Электротехника
Философия
Религия
Логика
Химия
Социология
Политология
Геология
|
Краткие и стихи на Букареву (4к.). Краткие и стихи на Букареву (4к. Волоколамское шоссе. Бек История создания, проблематика, композиция произведения
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В то лето в Моюнкумском заповеднике у волчицы Акбары и волка Ташчайнара впервые родились волчата. С первым снегом наступила пора охоты, но откуда было знать волкам, что их исконная добыча — сайгаки — будет нужна для пополнения плана мясосдачи, и что кто-то предложит использовать для этого «мясные ресурсы» заповедника.
Когда волчья стая окружила сайгаков, внезапно появились вертолёты. Кружась в воздухе, они гнали испуганное стадо в сторону главной силы — охотников на «уазиках». Бежали и волки. В конце погони из волков в живых остались только Акбара и Ташчайнар (двое их волчат погибли под копытами безумной массы, третьего застрелил один из охотников). Им, усталым и израненным, хотелось поскорее оказаться в родном логове, но и возле него были люди, собиравшие сайгачьи трупы — план мясосдачи дал этим бездомным шанс подзаработать.
Старшим в компании был Обер, в прошлом старшина дисциплинарного батальона, сразу после него — Мишка-Шабашник, тип «бычьей свирепости», а самое низкое положение занимали бывший артист областного театра Гамлет-Галкин и «абориген» Узюкбай. В их военном вездеходе среди холодных туш сайгаков лежал связанным Авдий Каллистратов, сын покойного дьякона, изгнанный за ересь из духовной семинарии.
В ту пору он работал внештатным сотрудником областной комсомольской газеты: статьи с его непривычными рассуждениями нравились читателям, и газета охотно их печатала. Со временем Авдий надеялся высказать на страницах газеты свои «новомысленнические представления о Боге и человеке в современную эпоху в противовес догматическим постулатам архаичного вероучения», но он не понимал, что против него были не только неизменяемые веками церковные постулаты, но и могучая логика научного атеизма. Тем не менее, «в нём горел свой огонь».
У Авдия было бледное высокое чело. Серые глаза навыкате отражали непокой духа и мысли, а волосы до плеч и каштановая бородка придавали лицу благостное выражение. Мать Авдия умерла в раннем детстве, а отец, вложивший в воспитание сына всю душу, — вскоре после того, как тот поступил в духовное училище. «И, возможно, в том была милость судьбы, ибо он не перенёс бы той еретической метаморфозы, которая случилась с его сыном». Авдия после смерти отца выгнали из маленькой служебной квартирки, в которой он прожил всю жизнь.
Тогда и состоялась его первая поездка в Среднюю Азию: газета дала задание проследить пути проникновения наркотика анаши в молодежную среду европейских районов страны. Чтобы выполнить задание, Авдий присоединился к компании «гонцов за анашой». Гонцы отправлялись за анашой в Примоюнкумские степи в мае, когда цветёт конопля. Их группы формировались на Казанском вокзале в Москве, куда съезжались гонцы со всех концов Советского Союза, особенно из портовых городов, где легче было сбыть наркотик. Здесь Авдий узнал первое правило гонцов: поменьше общаться на людях, чтобы в случае провала не выдать друг друга. Обычно гонцы собирали соцветия конопли, но самым ценным сырьём был «пластилин» — масса из конопляной пыльцы, которую перерабатывали в героин.
Через несколько часов Авдий уже ехал на юг. Он догадывался, что в этом поезде ехало не меньше десятка гонцов, но знал только двоих, к которым присоединился на вокзале. Оба гонца прибыли из Мурманска. Самому опытному из них, Петрухе, было лет двадцать, второй, шестнадцатилетний Лёня, ехал на промысел второй раз, и уже считал себя бывалым гонцом.
Чем больше Авдий вникал в подробности этого промысла, тем больше убеждался, что «помимо частных и личных причин, порождающих склонность к пороку, существуют общественные причины, допускающие возможность возникновения этого рода болезней молодёжи». Авдий мечтал написать об этом «целый социологический трактат, а лучше всего открыть дискуссию — в печати и на телевидении». Из-за своей отрешённости от реальной жизни он не понимал, что «никто не заинтересован в том, чтобы о подобных вещах говорилось в открытую, и объяснялось это всегда соображениями якобы престижа нашего общества», хотя на самом деле всe просто боялись рисковать своим служебным положением. Авдий был свободен от этого страха и жаждал помочь этим людям «личным участием и личным примером доказать им, что выход из этого пагубного состояния возможен лишь через собственное возрождение».
На четвёртый день пути на горизонте показались Снежные горы — знак того, что их путешествие почти закончено. Гонцам предстояло сойти на станции Жалпак-Саз, добраться на попутках до совхоза «Моюнкумский», а дальше идти пешком. Всей операцией незримо руководил Сам, которого Авдий так и не увидел, но понял, что этот таинственный человек очень недоверчив и жесток. Перекусив на станции, Авдий, Петруха и Лёнька отправились дальше под видом сезонных рабочих.
В глухом казахском посёлке Учкудуке, где они остановились передохнуть и подработать, Авдий встретил девушку, которая вскоре стала главным человеком в его жизни. Она подкатила на мотоцикле к зданию, которое они штукатурили. Особенно запомнилось Авдию сочетание светлых волос и тёмных глаз, придававшее девушке особенное очарование. Этот визит мотоциклистки насторожил гонцов, и на следующее утро они двинулись дальше.
Вскоре они набрели на очень густые заросли конопли. Каждый гонец-новичок должен был преподнести Самому подарок — спичечный коробок «пластилина». «Дело оказалось немудреное, но до предела выматывающее и по способу варварское. Надо было, раздевшись догола, бегать по зарослям, чтобы на тело налипала пыльца с соцветий». Потом слой пыльцы соскребался с тела в виде однородной массы. Авдия заставляла заниматься этим только перспектива встречи с Самим.
Вскоре они отправились в обратный путь с рюкзаками, до отказа набитыми травой-анашой. Теперь гонцам предстояло самое трудное: добраться до Москвы, минуя милицейские облавы на азиатских станциях. Снова всей операцией руководил таинственный Сам, и всю дорогу Авдий подготавливал себя к встрече с ним. У железной дороги, где гонцы должны были сесть в вагон товарняка, они встретили Гришана с двумя гонцами. Увидев его Авдий сразу понял, что это и есть Сам.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Гришан обладал заурядной внешностью и напоминал «загнанного в угол хищного зверька, который хочет кинуться, укусить, но не решается и всё-таки храбрится и принимает угрожающую позу». Он присоединился к группе Авдия под видом простого гонца. Поговорив с Авдием, Гришан быстро понял, что тот принадлежит к породе «одержимых идиотов» и отправился в Моюнкумы только за тем, чтобы исправить то, что одному человеку исправить невозможно. У Авдия и у Гришана были абсолютно противоположные жизненные позиции, от которых никто из них отступать не собирался. Гришан хотел, чтобы Авдий ушёл и не тревожил гонцов своими рассуждениями о Боге, Авдий же уйти не мог.
Вечером пришло время садиться на товарняк. Гришан послал двоих людей создать на путях «иллюзию пожара». Заметив разложенный на рельсах костёр, машинист притормозил, и вся компания успела заскочить в пустой вагон. Поезд двинулся в сторону Жалпак-Саза. Вскоре все расслабились и пустили по кругу самокрутку с травкой. Не курили только Авдий и Гришан. Авдий понял, что Гришан разрешил им «покайфовать» назло ему. Хотя Авдий и делал вид, что ему это безразлично, в душе он «возмущался, страдал от своего бессилия что-либо противопоставить Гришану».
Всё началось с того, что окончательно забалдевший Петруха начал приставать к Авдию с предложением затянуться от замусоленного бычка. Не выдержав, Авдий схватил бычок и выкинул его в открытую дверь вагона, потом начал вытряхивать туда же коноплю из рюкзака, призывая всех последовать его примеру. Гонцы набросились на Авдия, «он теперь воочию убедился в свирепости, жестокости, садизме наркоманов». Один Лёнька пытался разнять дерущихся. Гришан же смотрел на это, не скрывая своего злорадства. Авдий понимал, что Гришан поможет ему, стоит только попросить, но попросить помощи у Гришана Авдий не мог. В конце концов, избитого до полусмерти Авдия выкинули из движущегося на полном ходу поезда.
Авдий лежал в кювете возле железной дороги, и виделся ему тот памятный разговор Иисуса с Понтием Пилатом, в котором будущий Мессия тоже не попросил пощады.
Пришёл в себя Авдий ночью, под хлынувшим дождём. Вода заполнила кювет, и это заставило Авдия двигаться. Голова его оставалась ясной, и он удивлялся, «какой удивительной ясности и объемности мысли осеняют его». Теперь Авдию казалось, что он существует в двух разных эпохах: в настоящем времени он пытался спасти своё гибнущее тело, а в прошлом он хотел спасти Учителя, мечась по жарким улицам Иерусалима и сознавая, что все его попытки напрасны.
Авдий переждал ночь под железнодорожным мостом. Утром он обнаружил, что его паспорт превратился в комок мокрой бумаги, «а из денег более или менее сохранились всего две ассигнации — двадцатипятирублевка и десятка», на которые ему предстояло добраться до родного Приокска. Под мостом проходила просёлочная дорога. Авдию повезло — почти сразу его подобрала попутка и довезла до станции Жалпак-Саз.
У Авдия был настолько ободранный и подозрительный вид, что на станции его немедленно арестовали. В милицейском участке, куда его привели, Авдий с удивлением увидел почти всю команду гонцов за исключением Гришана. Авдий окликнул их, но они сделали вид, что не узнали его. Милиционер уже хотел отпустить Авдия, но тот потребовал, чтобы его тоже посадили за решётку, заявив, что они покаются в своих грехах и тем самым очистятся. Приняв Авдия за сумасшедшего, милиционер вывел его в зал ожидания, попросил уехать отсюда как можно дальше и ушёл. Люди, избившие Авдия, должны были вызвать у него желание отомстить, но вместо этого ему казалось, что «поражение добытчиков анаши — это и его поражение, поражение несущей добро альтруистической идеи».
Между тем Авдию становилось всё хуже. Он почувствовал, что окончательно заболел. Какая-то пожилая женщина заметила это, вызвала скорую помощь и Авдий попал в жалпак-сазкую станционную больницу. На третий день к нему пришла та самая девушка-мотоциклистка, которая приезжала в Учкудук. Девушка, Инга Фёдоровна, была знакомой станционного врача, от которой и узнала о Авдии. Инга занималась изучением моюнкумской конопли, история Авдия очень заинтересовала её, и она пришла узнать, не нужны ли ему научные сведения об анаше. Эта встреча стала для Авдия началом «новой эпохи».
Вернувшись в Приокск, Авдий обнаружил, что отношение редакции к добытому им материалу и к нему лично в корне изменилось. Его очерк не хотели публиковать, а редакционные приятели отводили глаза, встречаясь с ним взглядом. Теперь Авдию было легче пережить разочарование, потому что он мог поделиться своими проблемами с Ингой. Она тоже рассказывала Авдию, что развелась с мужем — военным лётчиком — сразу после рождения сына. Теперь ребёнок жил в Джамбуле у её родителей, и она мечтала забрать его к себе. Осенью Инга планировала познакомить Авдия с сыном и родителями.
Приехав осенью к Инге, Авдий не застал её дома. В письме, которое Инга оставила ему на почте до востребования, говорилось, что её бывший муж хочет через суд отобрать у неё сына, и ей пришлось срочно уехать. Авдий вернулся на вокзал, где его и встретил Кандалов по кличке Обер. Утром следующего дня Авдий вместе с «хунтой» отправился на облаву в Моюнкумский заповедник.
Истребление сайгаков страшно подействовало на Авдия, и он, как и тогда, в вагоне, начал «требовать, чтобы немедленно прекратили эту бойню, призывал озверевших охотников покаяться, обратиться к Богу». Это и «послужило поводом для расправы». Обер устроил суд, в результате избитого до полусмерти Авдия распяли на корявом саксауле.Потом они сели в машину и уехали.
И привиделось Авдию огромная водная поверхность, а над водой — фигура дьякона Каллистратова, и послышался Авдию его собственный детский голос, читающий молитву. «То подступали конечные воды жизни». А палачи Авдия крепко спали в полутора километрах от места казни — они отъехали, чтобы оставить Авдия в одиночестве. На рассвете Акбара и Ташчайнар подкрались к своему разорённому логову и увидели человека, висящего на саксауле. Ещё живой, человек поднял голову и прошептал волчице: «Ты пришла...». Это были его последние слова. В это время послышался шум мотора — это возвращались палачи — и волки ушли из моюнкумской саванны навсегда.
Целый год Акбара и Ташчайнар прожили в приалдашских камышах, где у них родилось пять волчат. Но вскоре здесь начали строить дорогу к горнорудной разработке, и древние камыши подожгли. И снова волчата погибли, и снова Акбаре и Ташчайнару пришлось уходить. Последнюю попытку продолжить род они сделали в Прииссыккульской котловине, и попытка эта завершилась страшной трагедией.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В тот день пастух Базарбай Нойгутов нанялся проводником к геологам. Проводив геологов и получив 25 рублей и бутылку водки, Базарбай поехал домой напрямик. По дороге не выдержал, спешился у ручья, достал вожделенную бутылку и вдруг услышал странный плач. Базарбай огляделся и обнаружил в зарослях волчье логово с совсем маленькими волчатами. Это было логово Акбары и Ташчайнара, которые в тот день были на охоте. Не долго думая, Базарбай засунул всех четырёх волчат в седельные сумки и поспешил прочь, чтобы успеть уйти как можно дальше до прихода волков. Волчат этих Базарбай собирался продать очень дорого.
Вернувшись с охоты и не обнаружив в логове детей, Акбара и Ташчайнар пошли по следу Базарбая. Догнав пастуха, волки попытались отрезать ему путь к приозёрью и загнать в горы. Но Базарбаю повезло — на его пути оказалась кошара Бостона Уркунчиева. Этого колхозного передовика Базарбай ненавидел и завидовал ему по-чёрному, но теперь выбирать не приходилось.
Хозяина не было дома, и жена Бостона, Гулюмкан, приняла Базарбая как дорогого гостя. Базарбай немедленно потребовал водки, развалился на ковре, и стал рассказывать про свой сегодняшний «подвиг». Волчат извлекли из сумок, и полуторагодовалый сынишка Бостона стал с ними играть. Вскоре Базарбай забрал волчат и уехал, а Акбара и Ташчайнар остались возле Бостонова подворья.
С тех пор возле хозяйства Бостона каждую ночь слышался тоскливый волчий вой. На следующий день Бостон поехал к Базарбаю, чтобы купить у него волчат. Базарбай встретил его неприветливо. Всё не нравилось ему в Бостоне: и шуба на нём добротная, и конь хороший, и сам он здоровый да ясноглазый, и жена у него красавица. Напрасно Бостон убеждал Базарбая, что волчат нужно вернуть в логово. Не продал он волчат, поругался с Бостоном.
В тот день волки навсегда покинули своё логово и начали бродить по округе, никого не боясь. «И ещё больше заговорили о них, когда Акбара и Ташчайнар нарушили волчье табу и стали нападать на людей». Об Акбаре и Ташчайнаре «пошла страшная слава», но никто не знал настоящей причины волчьей мести, и не подозревал «о безысходной тоске матери-волчицы по похищенным из логова волчатам». А Базарбай в это время, продав волчат, пропивал деньги и везде хвалился тем, как здорово он отшил Бостона, «этого неразоблачённого тайного кулака».
А волки снова вернулись к подворью Бостона. Волчий вой не давал ему уснуть. Невольно вспомнилось тяжёлое детство. Отец Бостона погиб на войне, когда тот учился во втором классе, потом умерла мать, и он, самый младший в семье, был предоставлен самому себе. Всего в жизни он добился тяжёлым трудом, поэтому считал, что правда на его стороне, и на хулу внимания не обращал. Только в одном своём поступке он раскаивался до сих пор.
Гулюмкан была второй женой Бостона. Он работал и дружил с её покойным мужем Эрназаром. В то время Бостон добивался, чтобы землю, на которой паслись его отары, закрепили за его бригадой в постоянное пользование. На это никто не соглашался — уж очень всё смахивало на частную собственность. Особенно был против совхозный парторг Кочкорбаев. И тогда у Бостона и Эрназара возникла идея: перегнать скот на всё лето за перевал Ала-Монгю, на богатый Кичибельский выпас. Они решили поехать на перевал и наметить путь для отар. Чем выше в горы они поднимались, тем толще становился снежный покров. Из-за снега Эрназар не заметил трещину в леднике и провалился в неё. Трещина была такая глубокая, что верёвка не доставала до её дна. Бостон ничего не мог сделать для спасения друга, и тогда он поспешил за помощью. Всю сбрую он пустил на верёвки, поэтому идти пришлось пешком, но тут ему повезло — в предгорьях играл свадьбу один из чабанов. Бостон привёл людей к трещине, потом подоспели альпинисты и сказали, что достать труп Эрназара из щели не могут — он крепко вмёрз в толщу льда. И до сих пор Бостону снится сон о том, как он спускается в трещину, чтобы попрощаться с другом.
Полгода спустя умерла первая жена Бостона. Перед смертью она попросила мужа не ходить в бобылях, а жениться на Гулюмкан, которая была её подругой и дальней родственницей. Бостон так и сделал, и вскоре у них родился сын Кенджеш. Дети Бостона и Гулюмкан от первых браков уже выросли и обзавелись семьями, поэтому этот ребёнок стал отрадой и для матери, и для отца.
Теперь волки выли возле дома Бостона каждую ночь. Наконец, Бостон не выдержал и решил подкараулить волчью пару около отары. Их придётся убить — другого выхода не было. Бостону было нелегко: к обвинению в гибели Эрназара прибавилось обвинение в защите волков. Два его недруга — Кокчорбаев и Базарбай — объединились, и теперь травили его, загоняли в тупик. Убить Бостону удалось только Ташчайнара, Акбара успела спастись.
Мир для Акбары утратил свою ценность. Ночами она приходила к дому Бостона и молча принюхивалась в надежде, что ветер донесёт до неё запах волчат. Наступило лето, Бостон перегнал скот на летний выпас и вернулся за семьёй. Перед отъездом они пили чай, а Кенджеш играл во дворе. Никто не заметил, как подкралась Акбара и унесла ребёнка. Бостон схватил ружьё и начал стрелять по волчице, но всё время промахивался — боялся попасть в сына, которого Акбара несла на спине. А волчица тем временем уходила всё дальше. Тогда Бостон прицелился тщательней и выстрелил. Когда он подбежал к упавшей Акбаре, она ещё дышала, а Кенджеш был уже мёртв.
Не помня себя от горя, Бостон зарядил ружьё, поехал к Базарбаю и застрелил его в упор, отомстив за всё. Потом он повернулся и ушёл «в приозёрную сторону, чтобы сдаться там властям.<...> То был исход его жизни».
Ч. АЙТМАТОВ
И дольше века длится день
1980
Краткое содержание романа
Время чтения: 10–15 мин.
в оригинале — 5−6 ч.
Поезда в этих краях шли с востока на запад и с запада на восток…
А по сторонам от железной дороги в этих краях лежали великие пустынные пространства — Сары-Озеки, Серединные земли желтых степей. Едигей работал здесь стрелочником на разъезде Боранлы-Буранный. В полночь к нему в будку пробралась жена, Укубала, чтобы сообщить о смерти Казангапа.
Тридцать лет назад, в конце сорок четвертого, демобилизовали Едигея после контузии. Врач сказал: через год будешь здоров. Но пока работать физически он не мог. И тогда они с женой решили податься на железную дорогу: может, найдется для фронтовика место охранника или сторожа. Случайно познакомились с Казангапом, разговорились, и он пригласил молодых на Буранный. Конечно, место тяжелое — безлюдье да безводье, кругом пески. Но все лучше, чем мытариться без пристанища.
Когда Едигей увидел разъезд, сердце его упало: на пустынной плоскости стояло несколько домиков, а дальше со всех сторон — степь… Не знал тогда, что на месте этом проведет всю остальную жизнь. Из них тридцать лет — рядом с Казангапом. Казангап много помогал им на первых порах, дал верблюдицу на подои, подарил верблюжонка от нее, которого назвали Каранаром. Дети их росли вместе. Стали как родные.
И хоронить Казангапа придется им. Едигей шел домой после смены, думал о предстоящих похоронах и вдруг почувствовал, что земля под его ногами содрогнулась И он увидел, как далеко в степи, там, где располагался Сарозекский космодром, огненным смерчем поднялась ракета. То был экстренный вылет в связи с чрезвычайным происшествием на совместной советско-американской космической станции «Паритет». «Паритет» не реагировал на сигналы объединенного центра управления — Обценупра — уже свыше двенадцати часов. И тогда срочно стартовали корабли с Сары-Озека и из Невады, посланные на выяснение ситуации.
…Едигей настоял на том, чтобы хоронили покойного на далеком родовом кладбище Ана-Бейит. У кладбища была своя история. Предание гласило, что жуаньжуаны, захватившие Сары-Озеки в прошлые века, уничтожали память пленных страшной пыткой: надеванием на голову шири — куска сыромятной верблюжьей кожи. Высыхая под солнцем, шири стискивал голову раба подобно стальному обручу, и несчастный лишался рассудка, становился манкуртом. Манкурт не знал, кто он, откуда, не помнил отца и матери, — словом, не осознавал себя человеком. Он не помышлял о бегстве, выполнял наиболее грязную, тяжелую работу и, как собака, признавал лишь хозяина.
Одна женщина по имени Найман-Ана нашла своего сына, превращенного в манкурта. Он пас хозяйский скот. Не узнал её, не помнил своего имени, имени своего отца… «Вспомни, как тебя зовут, — умоляла мать. — Твое имя Жоламан».
Пока они разговаривали, женщину заметили жуаньжуаны. Она успела скрыться, но пастуху они сказали, что эта женщина приехала, чтобы отпарить ему голову (при этих словах раб побледнел — для манкурта не бывает угрозы страшнее). Парню оставили лук и стрелы.
Найман-Ана возвращалась к сыну с мыслью убедить его бежать. Озираясь, искала…
Удар стрелы был смертельным. Но когда мать стала падать с верблюдицы, прежде упал её белый платок, превратился в птицу и полетел с криком: «Вспомни, чей ты? Твой отец Доненбай!» То место, где была похоронена Найман-Ана, стало называться кладбищем Ана-Бейит — Материнским упокоем…
Рано утром все было готово. Наглухо запеленутое в плотную кошму тело Казангапа уложили в прицепную тракторную тележку. Предстояло тридцать километров в один конец, столько же обратно, да захоронение… Впереди на Каранаре ехал Едигей, указывая путь, за ним катился трактор с прицепом, а замыкал процессию экскаватор.
Разные мысли навещали Едигея по пути. Вспоминал те дни, когда они с Казангапом были в силе. Делали на разъезде всю работу, в которой возникала необходимость. Теперь молодые смеются: старые дураки, жизнь свою гробили, ради чего? Значит, было ради чего.
…За это время прошло обследование «Паритета» прилетевшими космонавтами. Они обнаружили, что паритет-космонавты, обслуживавшие станцию, исчезли. Затем обнаружили оставленную хозяевами запись в вахтенном журнале. Суть её сводилась к тому, что у работавших на станции возник контакт с представителями внеземной цивилизации — жителями планеты Лесная Грудь. Лесногрудцы пригласили землян посетить их планету, и те согласились, не ставя в известность никого, в том числе руководителей полета, так как боялись, что по политическим соображениям им запретят посещение.
И вот теперь они сообщали, что находятся на Лесной Груди, рассказывали об увиденном (особенно потрясло землян, что в истории хозяев не было войн), а главное, передавали просьбу лесногрудцев посетить Землю. Для этого инопланетяне, представители технически гораздо более развитой цивилизации, чем земная, предлагали создать межзвездную станцию. Мир ещё не знал обо всем этом. Даже правительства сторон, поставленные в известность об исчезновении космонавтов, не имели сведений о дальнейшем развитии событий. Ждали решения комиссии.
…А Едигей тем временем вспоминал об одной давней истории, которую мудро и честно рассудил Казангап. В 1951 г. прибыла на разъезд семья — муж, жена и двое мальчиков. Абуталип Куттыбаев был ровесник Едигею. В сарозекскую глухомань они попали не от хорошей жизни: Абуталип, совершив побег из немецкого лагеря, оказался в сорок третьем среди югославских партизан. Домой он вернулся без поражения в правах, но затем отношения с Югославией испортились, и, узнав о его партизанском прошлом, его попросили подать заявление об увольнении по собственному желанию. Попросили в одном месте, в другом… Много раз переезжая с места на место, семья Абуталипа оказалась на разъезде Боранлы-Буранный. Насильно вроде никто не заточал, а похоже, что на всю жизнь застряли в сарозеках, И эта жизнь была им не под силу: климат тяжелый, глухомань, оторванность. Едигею почему-то больше всего было жаль Зарипу. Но все-таки семья Куттыбаевых была на редкость дружной. Абуталип был прекрасным мужем и отцом, а дети были страстно привязаны к родителям. На новом месте им помогали, и постепенно они стали приживаться. Абуталип теперь не только работал и занимался домом, не только возился с детьми, своими и Едигея, но стал и читать — он ведь был образованным человеком. А ещё стал писать для детей воспоминания о Югославии. Это было известно всем на разъезде.
К концу года приехал, как обычно, ревизор. Между делом расспрашивал и об Абуталипе. А спустя время после его отъезда, 5 января 1953 г., на Буранном остановился пассажирский поезд, у которого здесь не было остановки, из него вышли трое — и арестовали Абуталипа. В последних числах февраля стало известно, что подследственный Куттыбаев умер.
Сыновья ждали возвращения отца изо дня в день. А Едигей неотступно думал о Зарипе с внутренней готовностью помочь ей во всем. Мучительно было делать вид, что ничего особенного он к ней не испытывает! Однажды он все же сказал ей: «Зачем ты так изводишься?.. Ведь с тобой все мы (он хотел сказать — я)».
Тут с началом холодов снова взъярился Каранар — у него начался гон. Едигею с утра предстояло выходить на работу, и потому он выпустил атана. На другой день стали поступать новости: в одном месте Каранар забил двух верблюдов-самцов и отбил от стада четырех маток, в другом — согнал с верблюдицы ехавшего верхом хозяина. Затем с разъезда Ак-Мойнак письмом попросили забрать атана, иначе застрелят. А когда Едигей вернулся домой верхом на Каранаре, то узнал, что Зарипа с детьми уехали насовсем. Он жестоко избил Каранара, поругался с Казангапом, и тут Казангап ему посоветовал поклониться в ноги Укубале и Зарипе, которые уберегли его от беды, сохранили его и свое достоинство.
Вот каким человеком был Казангап, которого они сейчас ехали хоронить. Ехали — и вдруг наткнулись на неожиданное препятствие — на изгородь из колючей проволоки. Постовой солдат сообщил им, что пропустить без пропуска не имеет права. То же подтвердил и начальник караула и добавил, что вообще кладбище Ана-Бейит подлежит ликвидации, а на его месте будет новый микрорайон. Уговоры не привели ни к чему.
Кандагапа похоронили неподалеку от кладбища, на том месте, где имела великий плач Найман-Ана.
…Комиссия, обсуждавшая предложение Лесной Груди, тем временем решила: не допускать возвращения бывших паритет-космонавтов; отказаться от установления контактов с Лесной Грудью и изолировать околоземное пространство от возможного инопланетного вторжения обручем из ракет.
Едигей велел участникам похорон ехать на разъезд, а сам решил вернуться к караульной будке и добиться, чтобы его выслушало большое начальство. Он хотел, чтобы эти люди поняли: нельзя уничтожать кладбище, на котором лежат твои предки. Когда до шлагбаума оставалось совсем немного, рядом взметнулась в небо яркая вспышка грозного пламени. То взлетала первая боевая ракета-робот, рассчитанная на уничтожение любых предметов, приблизившихся к земному шару. За ней рванулась ввысь вторая, и ещё, и ещё… Ракеты уходили в дальний космос, чтобы создать вокруг Земли обруч.
Небо обваливалось на голову, разверзаясь в клубах кипящего пламени и дыма… Едигей и сопровождавшие его верблюд и собака, обезумев, бежали прочь. На следующий день Буранный Едигей вновь поехал на космодром.
Ю. АЛЕШКОВСКИЙ
Николай Николаевич
Краткое содержание повести
Время чтения:8 мин.
в оригинале — 30−40 мин.
Бывшийвор-карманникНиколай Николаевич за бутылкой рассказывает историю своей жизни молчаливому собеседнику.
Он освободился девятнадцати лет, сразу после войны. Тетка его прописала в Москве. Николай Николаевич нигде не работал — куропчил (воровал) по карманам в трамвайной толчее и был при деньгах. Но тут вышел указ об увеличении срока за воровство, и Николай Николаевич, по совету тетки, устраивается работать в лабораторию к своему соседу по коммунальной квартире, ученому-биологу по фамилии Кимза.
Неделю Николай Николаевич моет склянки и однажды в очереди у буфета, повинуясь привычке, вытаскивает у начальника кадров бумажник. В туалете он обнаруживает в бумажнике не деньги, а доносы на сотрудников института. Николай Николаевич спускает все это «богатство» в унитаз, оставив лишь донос на Кимзу, которому его показывает. Тот бледнеет и растворяет донос в кислоте. Назавтра Николай Николаевич говорит Кимзе, что бросает работу. Кимза предлагает ему работать в новом качестве — стать донором спермы для своих новых опытов, равных которым не было в истории биологии. Они обговаривают условия: оргазм ежедневно по утрам, рабочий день не нормирован, оклад — восемьсот двадцать рублей. Николай Николаевич соглашается. На всякий случай вечером он идет посоветоваться насчет своей будущей работы с приятелем — международным «уркой». Тот говорит, что Николай Николаевич продешевил — «я бы этим биологам поштучно свои живчики продавал. На то им и микроскопы дадены — мелочь подсчитывать. Жалко вот, нельзя разбавить малофейку. Ну, вроде как сметану в магазине. Тоже навар был бы». Николай Николаевич рассчитывает в будущем постепенно поднять цену.
В первый раз он заполняет пробирку наполовину — «целый млечный путь», как говорил когда-то его сосед по нарам, астроном по специальности. Кимза доволен: «Ну, Николай, ты супермен».
Николай Николаевич «выбивает» повышение оклада до двух тысяч четырехсот, специально бросает в пробирку грязь с каблука — в результате этой хитрости, якобы для стерильности рабочего процесса, получает в месяц два литра спирта. На радостях Николай Николаевич напивается с международным уркой и назавтра на рабочем месте никак не может довести себя до оргазма. Он весь взмок, рука дрожит, но ничего не получается. В дверь просовывает голову какой-тоакадемик: «Что же вы, батенька, извергнуть не можете семечко?» Вдруг одна младшая научная сотрудница, Влада Юрьевна, входит в комнату, выключает свет — и своей рукой берет Николая Николаевича «за грубый, хамский, упрямую сволочь, за член…». Николай Николаевич во время оргазма орет секунд двадцать так, что звенят пробирки и перегорают лампочки, и падает в обморок.
В следующий раз у него опять не получается справиться самостоятельно, но уже по другой причине. Оказывается, Николай Николаевич влюбился и думает только о Владе Юрьевне. Она снова приходит на помощь. После работы Николай Николаевич выслеживает Владу Юрьевну, чтобы узнать, где она живет. Ему хочется «просто так смотреть на лицо её белое… на волосы рыжие и глаза зеленые».
Назавтра Николаю Николаевичу сообщают, что его живчика поместили Владе Юрьевне и она забеременела. Николай Николаевич расстроен до слез, что таким способом соединен со своей возлюбленной, но она говорит: «Я вас понимаю… все это немного грустно. Но наука есть наука».
Комиссия, состоящая из руководства института и людей «не из биологии», закрывает лабораторию, так как генетика объявлена лженаукой. Николаю Николаевичу устраивают допрос, в чем заключалась его работа, но он, пользуясь своим лагерным опытом, швыряет в рыло замдиректора чернильницу и симулирует припадок эпилепсии. Корчась на полу, он слышит, как замдиректора отказывается от своей жены — Влады Юрьевны. Николай Николаевич вырывается из института, едет к Владе Юрьевне домой и перевозит её к себе, а сам идет ночевать к международному урке. Утром он дома застает бледную Владу Юрьевну, лежащую на диване, и Кимзу, который щупает её пульс. На нервной почве у Влады Юрьевны случился выкидыш. Николай Николаевич выхаживает Владу Юрьевну, спит рядом с ней на полу. Выдерживать такое близкое соседство он не в силах, но она признается в своей фригидности. Когда же между ними происходит то, о чем так мечтал Николай Николаевич, и когда он «рубает, как дрова в кино «Коммунист», Влада Юрьевна, прислушиваясь к себе, кричит: «Этого не может быть!» В ней просыпается страсть. Каждую ночь они любят друг друга до обморока, приводя друг друга по очереди в сознание нашатырем. Кимза приносит домой микроскоп — продолжать опыты, и Николай Николаевич раз в неделю сдает сперму «для науки» — уже бесплатно.
Жизнь продолжается: уже морганистов и космополитов разоблачили, Влада Юрьевна идет работать старшей медсестрой, Николай Николаевич устраивается санитаром. Они переживают тяжелые времена. Но тут умирает Сталин. Кимзе возвращают лабораторию, он берет к себе Владу Юрьевну и Николая Николаевича — опыты продолжаются. Николая Николаевича обвешивают датчиками, изучая энергию, которая выделяется при оргазме. Однажды его сперму вводят одной шведской даме, и у нее рождается сын, который, правда, ворует — пошел в папу. Во время опытов Николай Николаевич читает книги и делает открытие: степень возбуждения зависит от читаемого текста. От соцреализма, например, хоть плачь, а не встает, а от чтения, например, Пушкина, «Отелло» или «Мухи-цокотухи» (особенно когда паучок муху уволок) эффект наибольший. Один академик, проанализировав данные, сообщает Николаю Николаевичу свой вывод: вся советская наука, особенно марксизм-ленинизм, — сплошная «суходрочка». «Партия дрочит. Правительство онанирует. Наука мастурбирует», — и всем кажется, что после этого, как при оргазме, вдруг настанет светлое будущее. Академик радуется, что от этой суходрочки не погиб в Николае Николаевиче человек, и спрашивает, каким настоящим делом хочет он заняться после опытов. Николай Николаевич вспоминает одну полезную книгу, выпущенную еще при царе, — «Как самому починить свою обувь», от которой у него «стоял, как штык», и решает пойти работать сапожником. «А как же вы тут без меня?» — спрашивает он у академика. «Управимся. Пусть молодежь сама дрочит. Нечего делать науку в белых перчатках», — отвечает академик и обещает прийти к Николаю Николаевичу чинить туфли. И Николай Николаевич решает оставить на работе записку: «Я завязал. Пусть дрочит Фидель Кастро. Ему делать нечего» — и слинять. Он представляет, как Кимза бросится к Владе Юрьевне в отчаянии: «Остановится сейчас из-за твоего Коленьки наука». А Влада Юрьевна ответит: «Не остановится. У нас накопилось много необработанных фактов. Давайте их обрабатывать».
Пиры Валтасара
Хорошей жизнью зажил дядя Сандро после того, как Нестор Аполлонович Лакоба взял его в город, сделал комендантом Цика и определил в знаменитый абхазский ансамбль песни и пляски под руководством Платона Панцулая. Там он быстро выдвинулся и стал одним из самых лучших танцоров, способным соперничать с самим Патой Патарая!
Тридцать рублей в месяц как комендант Цика и столько же как участник ансамбля – неплохие деньги по тем временам, прямо таки хорошие деньги, черт подери!
Как комендант Цика, дядя Сандро следил за работой технического персонала, получал время от времени на почте слуховые аппараты из Германии для Нестора Аполлоновича да еще распоряжался гаражом, в том числе и личным «бьюиком» Лакобы, который он называл «бик» для простоты заграничного произношения.
Разумеется, личный «бьюик» Лакобы находился в его распоряжении, когда тот уезжал в Москву или еще куда нибудь на совещание.
В такие времена, бывало, наркомы и другие ответственные лица просили у дяди Сандро этот самый «бьюик» для того, чтобы съездить в деревню на похороны родственника, отпраздновать рождение, или свадьбу, или, в крайнем случае, собственный приезд.
Прикатить в родную деревню на личной машине Лакобы, которую все знали, было вдвойне приятно, то есть политически приятно и приятно просто так. Все понимали, что раз человек приехал на машине Нестора Аполлоновича, значит, он идет вверх, может, даже Нестор Аполлонович его приблизил к себе и знай похлопывает его по плечу или даже, дружески облапив, вталкивает в свою машину, мол, поезжай, подлец, куда тебе надо, да только не блюй на сиденье на обратном пути.
Были, конечно, и неприятности. Так, один не такой уж ответственный, но все же руководящий товарищ поехал на этом «бьюике» в свою деревню. Там он (уже за столом) на чей то вопрос насчет «бьюика» с коварной уклончивостью ответил, что, хотя его еще и не посадили на место Лакобы, мол, вопрос этот еще решается в верхах, но одно он может сказать точно, что машину ему уже передали.
Не успел он выйти из за этого пиршественного стола, а точнее сказать, досиделся он за ним до того, что из соседней деревни приехало трое не то племянников, не то однофамильцев Лакобы. Они осторожно, чтобы не побеспокоить остальных, вытащили его из за стола и во дворе измолотили как следует.
Вдобавок ко всему они его привязали к багажнику «бьюика», чтобы в таком виде провезти его по всей деревне. Правда, провезти не удалось, потому что сами управлять машиной они не могли, а шофер сбежал в кукурузник.
В сущности говоря, иного и не следовало ожидать. Своими вздорными разговорами он оскорбил не только самого Нестора Лакобы, но и весь его род. А оскорбление рода редко в те времена оставалось безнаказанным.
После этого случая приличные люди долго удивлялись, как этот товарищ осмелился столь открыто заниматься святотатством, и при этом лживым святотатством!
Сам он говорил, что на него нашло затмение на почве выпивки, а хозяин дома, в котором он сидел, клялся всеми предками, что из за стола никто не вставал, так что ему до сих пор непонятно, кто побежал доносить в соседнее село.
К счастью, вся эта история не дошла до ушей Нестора Аполлоновича, а то бы всем этим племянникам или однофамильцам, да и самому дяде Сандро, а уж заодно и пострадавшему святотатцу по второму заходу крепко бы досталось.
Дяде Сандро, конечно, кое что перепадало за эти небольшие вольности с «бьюиком». Не то чтобы какие нибудь грубые услуги, нет, но нужно устроить родственника в хорошую больницу, быстро получить нужную справку, пересмотреть дело близкого человека, который, думая, что все еще продолжаются николаевские времена, крадет чужих лошадей да еще на суде, вместо того, чтобы отпираться, рассказывает все, как было, горделиво оглядывая публику…
Много хорошего сделал дядя Сандро в те золотые времена для своих близких, да не все отплатили добром за добро, многие впоследствии оказались неблагодарными.
Бывало, дядя Сандро выйдет на балкон Цика, посмотрит вниз вдоль улицы, а там в самом конце море виднеется, а если в порту стоит пароход, то с балкона можно разглядеть его трубы и мачты. Дяде Сандро бывало весело смотреть в сторону порта, приятно было думать, что можно сесть на пароход и уплыть в Батум или в Одессу. И, хотя дядя Сандро никуда не собирался уплывать, потому что от добра добра не ищут, все же ему было приятно думать, что можно сесть на пароход и куда нибудь уплыть.
А если, стоя на балконе, смотреть в противоположную сторону, то там, кроме гор и лесов, ничего не видно, так что и смотреть туда, можно сказать, нечего.
Только изредка, когда подкатывала тоска по родным местам, дядя Сандро смотрел на горы и украдкой вздыхал. Он вздыхал украдкой, потому что считал неприличным громко вздыхать, находясь на почетной работе при власти. Потому что, если человек вздыхает, находясь при власти, получается, что находиться при власти ему не нравится, что было бы неблагодарно и глупо. Нет, нравилось дяде Сандро находиться при власти и он, естественно, хотел как можно дольше находиться при ней.
До чего же приятно было дяде Сандро в ясный день стоять на балконе Цика и просто глядеть вниз на проходящее население, среди которого было немало знакомых людей и красивых женщин.
Те, что раньше знали дядю Сандро и продолжали его любить, подымали головы и здоровались с ним, приветливым взглядом показывая, что радуются его возвышению. Те, что раньше знали дядю Сандро, но теперь завидовали, проходили, делая вид, что не замечают его. Но дядя Сандро на них не обижался, пусть себе идут, всем не угодишь своим возвышением.
А те, что раньше его не знали, а теперь видели на балконе Цика, думали, что он ответственный работник, который вышел на балкон подышать. Дядя Сандро вежливым кивком отвечал на их приветствия не для того, чтобы содействовать невольному обману, а просто потому, что умел прощать людям маленькие человеческие слабости.
Иногда знакомые люди останавливались под балконом и знаками спрашивали, мол, как там Лакоба? Дядя Сандро сжимал кулак и, слегка потрясая им, показывал, что Нестор Аполлонович крепко держится. В ответ знакомые радостно кивали и шагали дальше с некоторой дополнительной бодростью.
Иногда эти знакомые, зная, что Лакоба куда то уехал, знаками спрашивали, мол, куда? В ответ дядя Сандро рукой показывал на восток, что означало – в Тбилиси, или более значительным жестом на север, что означало – в Москву.
Иногда они спрашивали, опять же чаще всего знаками, мол, не приехал еще Лакоба? В таких случаях дядя Сандро утвердительно кивал или отрицательно мотал головой. В обоих случаях знакомые удовлетворенно кивали и, радуясь, что мимоходом приобщились к делам государственным, шли дальше.
Цокая каблуками, проходили мухусские модницы, и дядя Сандро, встречаясь с ними глазами, подкручивал ус, намекая на веселые помыслы. Многие свои хитроумные романы он начинал с этого балкона, хотя со сцены театра или клубной эстрады, где, бывало, выступал ансамбль, тоже нередко завязывались знакомства.
Некоторые женщины посмеивались над его заигрываниями с балкона. Дядя Сандро на них не обижался, просто он к ним быстро охладевал:
– Ах, я вам не нравлюсь, так и вы мне не нравитесь…
Гораздо больше ему нравились те женщины, что краснели, встречаясь с ним глазами, и, опустив голову, быстро проходили мимо. Дядя Сандро считал, что стыд – это самое нарядное платье из всех, которые украшают женщину. (Иногда он говорил, что стыд – это самое дразнящее платье, но, в сущности, это одно и то же.) Порой, стоя на балконе Цика, дядя Сандро видел своего бывшего кунака Колю Зархиди. Он всегда с ним сердечно здоровался, показывая, что нисколько не зазнался, что узнает и по прежнему любит старых друзей. По глазам Коли он видел, что тот не испытывает к нему ни злобы, ни зависти за то, что дядя Сандро хозяйствует в отобранном у него особняке или стоит себе на балконе, как в мирные времена.
– Ты попробуй на лошади туда подымись, – кивал ему Коля, напоминая о его давнем подвиге.
– Что ты, Коля, – отвечал ему дядя Сандро с улыбкой, – сейчас это нельзя, сейчас совсем другое время.
– Э э, – говорил Коля и, словно услышав печальное подтверждение правильности своего образа жизни, шел дальше в кофейню.
Дядя Сандро смотрел ему вслед, немного жалея его и немного завидуя, потому что сидеть в кофейне за рюмкой коньяку и турецким кофе было приятно и при Советской власти, может быть, даже еще приятней, чем раньше.
Абхазский ансамбль песен и плясок уже гремел по всему Закавказью, а позже прогремел в Москве, и даже, говорят, выступал в Лондоне, хотя неизвестно, прогремел он там или нет.
В описываемые времена он уже набирал скорость своей славы, которую в первую очередь ему создали – Платон Панцулая, Пата Патарая и дядя Сандро. В дни революционных праздников после торжественной части ансамбль выступал на сцене областного театра. Кроме того, он выступал на партконференциях, на слетах передовиков промышленности и сельского хозяйства, не ленился выезжать в районы республики, а также обслуживал крупнейшие санатории и дома отдыха закавказского побережья.
После выступления на более или менее значительном мероприятии участников ансамбля приглашали на банкет, где они продолжали петь и плясать в доступной близости к банкетному столу и руководящим товарищам.
Дядя Сандро, как я уже говорил, шел почти наравне с лучшим танцором ансамбля Патой Патарая. Во всяком случае, он был единственным человеком ансамбля, который усвоил знаменитый номер Паты Патарая: разгон за сценой, падение на колени и скольжение, скольжение через всю сцену, раскинув руки в парящем жесте.
Так вот, это знаменитое па он так хорошо усвоил, что многие говорили, что не могут отличить одного исполнителя от другого.
Однажды один участник ансамбля, танцор и запевала по имени Махаз, сказал, что если нахлобучить башлык на лицо исполнителя этого номера, то и вовсе не поймешь, кто скользит через всю сцену: знаменитый Пата Патарая или новая звезда Сандро Чегемский.
Возможно, Махаз, как земляк дяди Сандро по району, хотел ему слегка польстить, потому что отличить все таки можно было, особенно опытному глазу танцора, но главное не это. Главное то, что своими случайными словами он заронил в голову дяди Сандро идею великого усовершенствования и без того достаточно сложного номера.
На следующий же день дядя Сандро приступил к тайным тренировкам. Пользуясь своим служебным положением, он их проводил в конференц зале Цика при закрытых дверях, чтобы уборщица не подсматривала.
Кстати, это был именно тот зал, где когда то дядя Сандро скакал на своем незабвенном рябом скакуне, чем спас своего друга и заставил разориться эндурского скотопромышленника.
Около трех месяцев тренировался дядя Сандро и вот наступил день, когда он решился показать свой номер. Сам он считал, что номер недостаточно отшлифован, но обстоятельства вынудили его рискнуть и бросить на сцену свой тайный козырь.
Накануне лучшая часть ансамбля в составе двадцати человек уехала в Гагры. Ансамбль должен был выступить в одном из крупных санаториев, где в эти дни проводилось совещание секретарей райкомов Западной Грузии. Совещание, по слухам, проводил сам Сталин, отдыхавший в это время в Гаграх.
По видимому, мысль собрать секретарей райкомов возникла у него здесь во время отдыха. Но почему он созвал совещание секретарей райкомов только Западной Грузии, дядя Сандро так и не понял.
По видимому, секретари райкомов Восточной Грузии в чем то провинились, а может, он им хотел дать почувствовать, что они еще не доросли до этого высокого совещания, чтобы в будущем работали лучше, соперничая с секретарями райкомов Западной Грузии.
Так думал дядя Сандро, напрягая свой любознательный ум, хотя это, собственно говоря, не входило в его обязанности коменданта Цика или тем более участника ансамбля.
И вот лучшая часть ансамбля выехала, а дядя Сандро остался. Дело в том, что у дяди Сандро в это время тяжело болела дочь. Все об этом знали. Перед самым отъездом группы дядя Сандро попросил Панцулаю оставить его ввиду болезни дочери. Он был уверен, что Панцулая всполошится, будет упрашивать его поехать вместе с группой, и тогда, поломавшись, он даст свое грустное согласие.
Так было бы прилично по отношению к родственникам, мол, не сам кинулся плясать, а был вынужден, и, кроме того, участники ансамбля еще раз почувствовали бы, что без Сандро танцевать можно, да танец будет не тот.
И вдруг руководитель ансамбля сразу дает согласие, и дяде Сандро ничего не остается, как повернуться и уйти. В тот же день управляющий Циком делает ему оскорбительное замечание.
– По моему, у нас крадут дрова, – сказал он, указывая на огромный штабель дров, распиленный и сложенный во дворе Цика еще в начале лета.
– Садятся, – небрежно ответил ему дядя Сандро, чувствуя скуку из за своего артистического одиночества.
– Я что то не слыхал, чтобы дрова садились, – сказал управляющий с намеком, как показалось дяде Сандро.
– А ты не слыхал, что вокруг Чегема леса сгорели? – вкрадчиво спросил дядя Сандро.
Это был знаменитый чегемский сарказм, к которому далеко не всякий мог приспособиться.
– При чем тут Чегем и его леса? – спросил управляющий.
– Вот я и вожу в горы циковские дрова, – ответил дядя Сандро и отошел от управляющего. Тот только развел руками.
Эшеры уже проехали, думал дядя Сандро, подымаясь по лестнице особняка, наверное, сейчас приближаются к Афону. Сквозняк, тронувший его лицо прохладой, показался ему дуновеньем опалы. Видно, управляющий что то знает, видно, Лакоба от меня отступился, думал дядя Сандро, сопоставляя оскорбительный тон управляющего с еще более оскорбительной легкостью, с какой Платон Панцулая согласился на его просьбу.
Особенно было обидно, что на банкете, как предполагали, будет сам товарищ Сталин. Правда, точно никто не знал. Да это и не полагалось точно знать, даже было как то сладостней, что точно никто ничего не знал.
На следующий день дядя Сандро сидел у постели своей дочки, тупо глядя, как жена его время от времени меняет на ее головке мокрое полотенце.
Девочка заболела воспалением легких. Ее лечил один из лучших врачей города. Он уже сомневался в благоприятном исходе, хотя и надеялся, как он говорил, на ее крепкую чегемскую природу.
Четверо чегемцев, дальних родственников дяди Сандро, тут же сидели в комнате, осторожно положив руки на стол. В последние годы они стали все чаще и чаще выезжать в город и, надо сказать, слегка поднадоели дяде Сандро.
Чегемцы проходили ускоренный курс исторического развития. Делали они это с некоторой патриархальной неуклюжестью. С одной стороны, у себя дома в полном согласии с ходом истории и решениями вышестоящих органов (в сущности, сам ход истории тогда был предопределен решениями вышестоящих органов), они строили социализм, то есть вели колхозное хозяйство. С другой стороны, выезжая в город торговать, они впервые приобщились к товарно денежным капиталистическим отношениям.
Такая двойная нагрузка не могла пройти бесследно. Некоторые из них, удивленные, что за такие простые продукты, как сыр, кукуруза, фасоль, можно получать деньги, впадали в обратную крайность и, заламывая неимоверные цены, по несколько дней замкнуто простаивали возле своих некупленных продуктов. Иногда, уязвленные пренебрежением покупателей, чегемцы увозили назад свои продукты, говоря: ничего, сами съедим. Впрочем, таких гордецов оставалось все меньше и меньше, деспотия рынка делала свое дело. К одному никак не могли привыкнуть чегемцы – это к тому, что в городских домах нет очажного огня. Без живого огня дом казался чегемцу нежилым, вроде канцелярии. Беседовать в таком доме было трудно, потому что непонятно было, куда при этом смотреть. Чегемец привык, разговаривая, смотреть на огонь, или, по крайней мере, если приходилось смотреть на собеседника, огонь можно было чувствовать растопыренными пальцами рук.
Вот почему четверо чегемцев молчали, осторожно положив руки на стол, чем вызывали у дяди Сандро дополнительное раздражение.
Сегодня, думал дядя Сандро, наши, может быть, будут танцевать перед самим Сталиным, а я должен сидеть здесь и слушать молчание чегемцев. Оказывается, на базаре им предложили остаться в Доме колхозника, но они с возмущением отвергли этот совет, ссылаясь на то, что здесь в городе живет дядя Сандро и он может обидеться, как родственник. Нельзя сказать, что такая верность родственным узам взволновала дядю Сандро. Пожалуй, он ничуть не обиделся бы.
– Слава богу, наш Сандро выбился в присматривающие, – сказал один из чегемцев, с трудом преодолевая отсутствие в доме живого огня.
– Железные колени сейчас властями ценятся, как никогда, – после продолжительного раздумья объяснил второй чегемец причину успеха дяди Сандро.
– Князь Татырхан, помнится, тоже ценил хороших танцоров, – провел историческую параллель третий чегемец.
– Все же не настолько, – после долгого молчания добавил четвертый чегемец. Он долго думал, спросил дядя Сандро тихо, когда они поднялись на третий этаж и пошли по коридору.
– Почему будет, когда есть, – сказал Махаз уверенно. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Махаз открыл одну из дверей в коридоре и остановился, пропуская вперед дядю Сандро. Дядя Сандро услышал родной закулисный гул и, очень возбужденный, вошел в большую светлую комнату.
Участники ансамбля, уже переодетые, разминаясь, похаживали по комнате. Некоторые, сидя на мягких стульях, отдыхали, вытянув длинные, расслабленные ноги.
– Сандро приехал! – раздалось несколько радостных голосов.
Дядя Сандро, обнимаясь и целуясь с товарищами, показывал им найденную телеграмму Лакобы.
– Управляющий принес, – говорил он, размахивая телеграммой.
– Быстро переодевайся! – крикнул Панцулая. Дядя Сандро отошел в угол, где на стульях были развешаны вещи участников ансамбля, и стал переодеваться, прислушиваясь к последним наставлениям руководителя хора.
– Главное, – говорил он, – когда пригласят, не набрасывайтесь на закуски и вино. Ведите себя скромно, но девочку строить тоже не надо. Если кто нибудь из вождей предлагает тебе выпить – выпей и отойди к товарищам. Не стой рядом с вождем, тем более жуя, как будто ты с ним Зимний дворец штурмовал.
Танцоры, слушая Панцулая, похаживали по комнате, переминались, перетягивали пояса. Некоторые становились на носки и вдруг, приподняв ногу, затянутую в мягкий, как перчатка, азиатский сапог – скок, скок, скок! – делали несколько прыжков на одной ноге, одновременно прислушиваясь к ровному, успокаивающему голосу руководителя.
Пата Патарая несколько раз разгонялся, готовясь к своему знаменитому номеру, но не падал на колени, а просто скользил, чтобы как следует почувствовать пол. Проскользив, он останавливался, осторожно поворачивался и, прикладывая пятку одной ноги к носку другой, измерял пройденный путь.
Дядя Сандро занялся тем же самым. Теперь он мог соразмерить силу разгона с расстоянием скольжения с точностью до длины своей ступни. Правда, Пата Патарая это делал с точностью до ширины ладони, но у дяди Сандро был в запасе секретный номер и это сейчас опаляло его душу тревожным ликованием: «Получится ли?»
– Помните, что сцены никакой не будет, – говорил Панцулая, в своей белой черкеске похаживая среди питомцев, – танцевать будете прямо на полу, пол там такой же. Главное, не волнуйтесь! Вожди такие же люди, как мы, только гораздо лучше…
Но вот открылась дверь, и в ней показался пожилой человек в чесучовом кителе. Это был директор санатория. Он грозно и вместе с тем как бы испуганно за возможный провал кивнул Панцулае.
– За мной, по одному, – тихо сказал Панцулая и мягко выскользнул за дверь вслед за чесучовым кителем.
За руководителем двинулся Пата Патарая, за Патой – дядя Сандро, а там и остальные, рефлекторно уступая дорогу лучшим.
Бесшумными шагами дворцовых заговорщиков, они прошли по коридору и стали входить в комнату, в дверях которой стоял штатский человек.
Директор санатория кивнул ему, тот кивнул в ответ и стал всех пропускать в дверь, всматриваясь в каждого и считая глазами. Комната эта оказалась совершенно пустой, и только в дальнем ее конце у окна сидело два человека в таких же штатских костюмах, как и тот, что стоял у дверей. Они курили, о чем то уютно переговариваясь. Заметив участников ансамбля, один из них, не вставая, кивнул, дав знать, что можно проходить.
Директор открыл следующую дверь, и сразу же оттуда донесся гул застольных голосов. Не входя внутрь, он остановился возле дверей и молча отчаянным движением руки: давай! давай! давай! – как бы вмел всех в банкетный зал.
В несколько секунд участники ансамбля впорхнули в зал и выстроились в два ряда, оглушенные ярким светом, обильным столом и огромным количеством людей.
Банкет был в разгаре. Все произошло так быстро, что в зале их не сразу заметили. Сначала одинокие хлопки, а потом радостный шквал рукоплесканий приветствовал двадцать кипарисовых рыцарей, как бы выросших из под земли во главе с Платоном Панцулая.
Чувствовалось, что аплодирующие хорошо поели и выпили и теперь с удовольствием продолжают веселье через искусство, чтобы, может быть, потом снова возвратиться к посвежевшему веселью застолья.
Участники ансамбля, придя в себя, стали искать глазами товарища Сталина, но не сразу его обнаружили, потому что они смотрели в глубину зала, а товарищ Сталин сидел совсем близко, у самого края стола. Он сидел, слегка отвернувшись к соседу, который оказался всесоюзным старостой Калининым.
Аплодисменты продолжались, а Панцулая, склонив голову, стоял перед кипарисовым строем как мраморное изваяние благодарности. Но вот, почувствовав, что рукоплескания не иссякают и потому дальнейшее молчание ансамбля становится нескромным, он приподнял голову и, покосившись на участников ансамбля, ударил в ладони. Так всадник, приподняв камчу, прежде чем огреть скакуна, слегка оглядывается на его спину.
Участники ансамбля стали рукоплескать, прорываясь шумом своей любви к самому источнику любви сквозь встречный шум правительственной симпатии. Неожиданно поднялся Сталин, и за ним с грохотом вскочил весь зал, стараясь догнать его до того, как он распрямится.
С минуту длилась эта бескровная борьба взаимной привязанности, как бы дружеская возня приятелей, похлопывающих друг друга по спине, дурашливая схватка влюбленных, где побежденный благодарил победителя и тут же любовно побеждал его, новой шумовой волной опрокидывая его шумовую волну.
Танцоры по привычке, продолжая рукоплескать, переговаривались, не поворачиваясь друг к другу.
– Вон товарищ Сталин!
|
|
|